«Вокзал для двоих» — мой третий фильм о любви. Им как бы замыкается трилогия, в которую входят «Ирония судьбы» и «Служебный роман». Сценарий, написанный Эмилем Брагинским и мной, рассказывал, казалось бы, о том же самом, что и в прежних работах: как в нашей стремительной, изменчивой, быстротекущей жизни два прекрасных, но не очень-то везучих человека находят друг друга. Их знакомство начинается ссорой, взаимной неприязнью, но постепенно, в процессе всматривания друг в друга души наших героев раскрываются, с них слетает неприятная шелуха, которая, по сути, оказывается оборонительным заслоном. Так что фабульный ход вещи сильно напоминает предыдущие. Однако самоповторение — творческая смерть. И я надеялся, что эта похожесть окажется чисто внешней. Ведь предметом нашего рассмотрения стала иная социальная среда. Если раньше мы писали главным образом об интеллигентах, здесь мы погрузили действие в другую обстановку. Привокзальный ресторан, железная дорога, исправительно-трудовая колония, рынок стали местами наших событий. Официантка, перекупщики, заключенные и их сторожа, железнодорожные проводники, привокзальные хулиганы, милиционеры, рыночные торговцы стали на этот раз нашими персонажами. Исключением являлся лишь один — пианист столичного оркестра Платон Рябинин. Героиню картины, официантку привокзального ресторана, мы символически назвали Верой. Да и имя героя — Платон — тоже было выбрано не без умысла: толстовский Платон Каратаев незримо витал в глубине нашего сознания... На этот раз сблизить двух наших героев было еще труднее, нежели в предыдущих историях. Помимо резкой ситуации, возникшей при их знакомстве, помимо разности характеров пролегал между нашими героями и социальный барьер, казавшийся непреодолимым. Иное воспитание, разное образование, контраст в материальных условиях жизни, несовпадение укладов столицы и провинции — разлад во всем. Казалось, невозможно найти между ними хоть какую-нибудь точку соприкосновения. Выбор подобного социального окружения требовал и иной стилистики. «Вокзал для двоих» уже не назовешь, пржалуй, городской сказкой с утешительным финалом. Жизненный материал диктовал более жесткую, более беспощадную, более горькую интонацию. К тому же пружина сюжета отталкивалась от несчастного случая, где погибал человек, и уже невозможно было писать в легкой, иронической, комедийной интонации. Кроме того, это был наш первый сюжет, который не основывается на парадоксе. В нем нет невероятных, исключительных ситуаций, перевертышей. Больше того, в основе фабулы нет никаких комедийных обстоятельств, никакой анекдотической путаницы. Отсутствуют также и чудачества характеров. Герои — нормальные люди, без каких бы то ни было забавных отклонений. То есть, по сути, мы уничтожили все предпосылки, из которых рождается произведение комедийного жанра. Мы поступили так не нарочно: на это толкал выбранный нами жизненный материал. Однако отказаться от преимуществ одного жанра, не введя достоинства других, было бы попросту глупо. И мы, не знаю уж, сознательно или интуитивно, ввели в нашу историю элементы детектива и, пожалуй, признаки (хоть и не хочется употреблять этого слова) мелодрамы. Но несмотря на все это, сценарий писался устоявшимися комедиографами, которые видят мир в смешном свете, и поэтому в нем наряду с трагическими обстоятельствами существовали и юмор, и смешные частности, и сатирический слой, и комедийный взгляд на характеры. Если же определить жанр сценария «Вокзал для двоих» одним словом, то это, разумеется, трагикомедия. Но мы все-таки не сумели резко переключиться с привычной интонации в иную, и поэтому в сценарии не существовало стилевого единства. Он представлял собой мешанину из прежних наших симпатий и пристрастий с моими новыми интересами. Поначалу я это чувствовал весьма смутно. Сценарий вызывал у меня в ряде мест неудовлетворенность. Хотя он был принят и запущен в производство, я все время подумывал о том, что от него надо отказаться и не ставить. Но кое-что мне в нем определенно нравилось. И я заставлял себя и своего соавтора неоднократно переписывать наше общее сочинение. Каждый раз после следующей переделки мне казалось, что вот теперь сценарий наконец-то получился, но, взяв с пишущей машинки очередную версию, я видел, что он по-прежнему несовершенен. И снова принимался мучить себя и соавтора, пытаясь довести до кондиции литературную основу будущего фильма. Сейчас, по окончании съемок, я ясно вижу, в чем заключались недостатки и просчеты. Но тогда я работал на ощупь, вслепую. Я же не знал, что пытаюсь открыть новую для себя страницу. Противоречие, заложенное в сценарии, проявилось в полную мощь, когда начались съемки. А начались они в силу того, что уходила зима, с эпизодов, которые обрамляют фильм и происходят в исправительно-трудовой колонии. Мы снимали в настоящей колонии, где за колючей проволокой находились заключенные. Когда писались сцены жизни колонии, я не был знаком с бытом подобных заведений. Прежде чем описывать, мы интересовались подробностями и деталями у людей, которые прошли через эту страшную школу жизни. Но недаром говорят: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Когда я приехал в колонию и увидел этих наголо остриженных людей в черных ватниках и зимних шапках на «рыбьем» меху, я испытал ужас, почти физическое ощущение ожога. Я понимал, что это уголовники, преступники, люди, повинные в злодеяниях, но чувство горя, беды, сострадания, сердечной боли за них не покидало меня. Потом, когда начались съемки и мы ежедневно общались с заключенными, эти переживания притупились. Человек ко всему привыкает. Но первое впечатление, когда просто оборвалось сердце, — чувство несчастья, обездоленности, скорби — легло в основу съемок эпизодов. Ощущение ожога всех нервных клеток легло и в изобразительный ряд. Каждый натурный кадр мы снимали на фоне северного яркого солнца, которое залепляло объектив кинокамеры, создавая впечатление холода, заброшенности, оторванности, надмирности. Многие кадры в интерьерах колонии мы снимали, направляя аппарат на сильные голые электрические лампочки, которые подчеркивали неуют, казенность, неустроенность. Нам хотелось заставить зрителя испытать хоть в какой-то мере те же горькие, трагические эмоции, которые пережили мы при встрече с этой печальной стороной жизни. Исполнитель роли Платона Олег Басилашвили, которого мы одели в подлинный костюм заключенного, сняв его с одного из узников, сказал мне: — Ты знаешь, я не могу ничего играть, находясь в этой среде. Что-то изображать рядом с теми, кто подлинно несчастен, кто отбывает наказание, — святотатство! И действительно, Басилашвили влился в массу заключенных и старался не выделяться из них, ни в чем не показать, что он артист, что он играет, то есть притворяется. В первые же дни мы снимали и эпизод, как наши герои бегут в колонию, чтобы Платон не опоздал к утренней проверке. Ведь опоздание приравнивается к побегу, и заключенному прибавляют новый, дополнительный срок. Поэтому героями движет невероятное отчаяние. Съемки происходили в солнечные, морозные февральские дни, когда градусник показывал около тридцати. И здесь артистам пришлось не столько играть, сколько пробежать и пережить то, что предстояло пробежать и пережить их персонажам. Они спотыкались, падали, вставали, снова валились, ползли по снежной дороге, изнемогали от усталости по-настоящему. У Гурченко после этих съемок были вдрызг разбиты обе коленки. Актеры не щадили себя, передавая правду — правду чудовищной, непомерной усталости и правду высокого чувства, которое озарило Веру и Платона. Столкновение с суровым жизненным материалом и определило во многом камертон нашей новой картины. Все написанное, сочиненное проверялось очень жестко соотношением с реальностью жизни, ведь съемки велись в подлинных интерьерах — на вокзале, рынке и т.д. И тут выяснилось, что немало реплик, словесных перепалок, фраз попросту фальшивы. Иной раз они сказаны, что называется, ради красного словца, в иных случаях являются репризами, призванными рассмешить, но не отражают при этом правду характеров, социально неточны. Такая неточность сценария наводила меня на грустные размышления. Жизнь, окружающая нас, ежечасно, ежесекундно меняется, двигается, преображается, и очень трудно двигаться в унисон эпохе, меняться вместе с ней естественно и органично. Ведь каждый из нас — продукт своего века. Каждый художник формируется под влиянием вкусов, взглядов, теорий своего времени, своей социальной и национальной среды. И очень часто жизнь обгоняет, уходит вперед, делает зигзаги, а творец остается в плену прежних представлений и мыслей, не может трансформировать своих пристрастий, увлечений, помыслов и начинает тянуться в обозе. Негибкость, окостенелость, консерватизм превращают его в пассажира, отставшего от поезда жизни. Иные, понимая это, подделываются под моду, пытаются угадать поветрия в искусстве, стараются перестроиться, но тогда они изменяют своей натуре, насилуют себя, становятся неискренними. Этого противоречия не удается избежать почти никому. И либо ты рискуешь стать эдаким реликтом для новых поколений, либо превращаешься в своеобразного приспособленца, который пытается обмануть время, изображая из себя не того, кем на самом деле является. Оба случая достаточно печальны. Процесс творческого старения и умирания идет постепенно, исподволь, порой незаметно для самого деятеля искусства. Творческая смерть не происходит в одно мгновение, ее не зарегистрируешь актом, как это делают доктора, когда пресекается человеческое существование. Иной корифей даже и не подозревает о собственном небытии и продолжает вовсю писать или лицедействовать — рожать неживых детей. Этому самозаблуждению, поразительной слепоте, неумению оценить себя трезво способствуют произведения, созданные когда-то, помогает славное прошлое, которое, как шлейф, тянется за создателем и не дает ему возможности поставить точный диагноз самому себе. Об этом и еще о многом другом размышлял я, снимая «Вокзал для двоих». Сценарий, к сожалению, давал повод для таких раздумий. Сама фабула, сюжетный ход не противоречили жизненной правде. А диалоги, написанные в освоенной нами иронической манере, в привычной интонации, были местами и архаичны и неправдивы. Конечно, мы недостаточно знали социальную среду, в которую вторглись. Мы знали ее как бы по касательной, а не изнутри. И в этом тоже причина приблизительности диалогов. Для преодоления этого недостатка, который я перед съемками инстинктивно чувствовал, но сформулировать четко еще не мог, я стал набирать актеров, которые были выходцами из нужных слоев общества. Участие Людмилы Гурченко в картине было необходимым еще и по этой причине. Ее происхождение, социальное окружение детства, доскональное знание провинциальной жизни, умение показать окраинную интонацию оказались неоценимы. Она в какой-то степени играла эту женщину окраины, но в какой-то степени и была ею. Провинциальная русская баба — часть ее богатой и сложной натуры. Каждая съемка начиналась с того, что выяснялось: артистам трудно произносить наш текст в том виде, как он написан. Диалог сцены-эпизода нужно корректировать, изменять, кое-что выбрасывать, что-то дописывать. Брагинский не мог, к сожалению, бывать на съемках, и я с артистами переделывал диалоги без его участия. Хорошо, что в моем лице соединялись и режиссер и один из авторов сценария. И в результате при прежнем сюжете, при тех же образах, что выписаны в сценарии, персонажи говорят иной раз другие слова. Такое случается иногда в кинематографической практике, но в моем опыте — тем более с нашим собственным сценарием — подобное произошло впервые. В выборе исполнителей по социальному признаку было лишь одно исключение — Никита Михалков в роли железнодорожного проводника Андрея. В этом образе хотелось показать тип, который, как нам казалось, еще не получил в то время своего полновесного экранного воплощения. Андрей — жлоб, чувствующий себя хозяином жизни. Хваткий, напористый, Энергичный, удачливый, не лишенный обаяния парень — таким мы видели этого героя. Тип, думается, был угадан верно, но характер был лишь намечен. В наши дни эти крутые ребята стали президентами банков, генеральными директорами совместных предприятий, руководителями концернов, — одним словом, финансовыми воротилами. Авторская тенденция в изображении героя прочитывалась сразу, но не хватало этой роли конкретности. И здесь актерская одаренность Михалкова, его меткий глаз, понимание социальных корней своего, по сути, эпизодического персонажа сделали, как мне кажется, свое дело. Перед нами на экране — богатырь с железными (очевидно, свои были выбиты в какой-то драке) зубами. Самоуверенность так и прет из него. Он явно ничего не читал, да и зачем ему? Но вместе с тем про все знает, про все слышал, как говорят, нахватался. Он излучает энергию, силу, чувство невероятной собственной полноценности. В его мозгу максимум полторы извилины, а ему больше и не надо. Он, думаю, даже не подозревает о том, что существуют сомнения, колебания, депрессия. Но он не лодырь, не тунеядец, он — труженик. Правда, в основном на ниве спекуляции. Ведь, с его точки зрения, только идиот не станет пользоваться выгодами своей подвижной профессии — тут купить подешевле, там продать подороже. Можно еще подвезти железнодорожного зайца, получив с него мзду. При его общительности, плутовстве, обаянии ему все сойдет с рук. Этот гангстер железных дорог здоров физически, активен и, по-моему, социально очень опасен. Образ Платона Рябинина в исполнении О. Басилашвили — полная антитезу персонажу, которого играет Н. Михалков. Он, может, не так силен физически, но зато силен нравственно. Он живет по высшим, с моей точки зрения, этическим нормам. Не задумываясь, берет на себя вину за совершенное женой преступление (она сбила машиной человека), потому что так, согласно его кодексу чести, должен поступить настоящий мужчина. Он лезет в драку с проводником Андреем, отлично понимая, что противник сильнее и обязательно его поколотит. Да, его избили на глазах женщины, которая ему дорога, но он не струсил, не убежал, не пожалел себя. Этот человек не врет никому, и в первую очередь — самому себе. Но он отнюдь не супермен. Наоборот. Это человек мягкий, добрый. В нем «патологически» отсутствует злость (и здесь очень помогли личные качества Олега Басилашвили). Платону свойственны и покорность судьбе, и приятие горького жребия, и всепрощение — все эти толстовские категории вообще присущи русскому национальному характеру. Человеку с такими качествами нелегко жить, но он, при всей своей мягкости, не поступается ни честью, ни совестью. Вера, соприкоснувшись с Платоном, начинает понимать иную меру ценностей — ценностей нравственных. А Платон благодаря Вере познает натуральность жизни, физическое здоровье простых людей, которого порой не хватает в его окружении. Хотелось показать возникновение любви высокой, одухотворенной. Ядро каждого из наших героев не заражено болезнями среды. Хамство, вульгарность, кухонные интонации, оборотистость с клиентами — все это оболочка Веры, а внутри, где-то очень глубоко живет чистая, благодарная, жаждущая любви и подвига душа. И в Вере происходит преображение, очищение: она совершает свой главный жизненный поступок, когда приезжает на северную окраину страны, где за колючей проволокой отбывает срок Платон. И ясно, что она останется жить здесь, около колонии, выполняя свой женский долг любви и верности. А в Платоне происходит переоценка ценностей. Слетает мишура многих условностей, свойственных его кругу. Халтура ради денег, карьера, материальные блага, соревнование в престижности, семья, основанная на фундаменте не чувств, а экономического содружества, — все это рушится под влиянием обстоятельств, и главным образом из-за существования Веры, глубоко преданной, готовой ради любимого на все. С такими мыслями о наших героях мы делали эту картину. Процесс созидания — дело живое, оно не терпит авторского волюнтаризма, предвзятости, следования намеченной схеме. Душа автора должна быть открыта, а мозг — подвижен, раскрепощен. Мало «родить» персонажей, надо потом с ними считаться как с живыми людьми, прислушиваться к ним, не насиловать их волю и характеры. Но с другой стороны, надо держать их в узде, чтобы они совсем-то уж не распоясывались, чтобы не выскочили за рамки авторских намерений. Тут дело взаимосвязанное: ты ведешь своих персонажей за руку, но и они тебя тоже ведут. Процесс очень деликатный. Причем это в равной мере относится и к сочинению персонажей, когда ты писатель, и к воплощению этих героев с помощью исполнителей, когда ты режиссер. Так вот, если первым камертоном в постановке фильма послужила жизненная реальность, с которой мы знакомились в процессе съемок, то вторым камертоном, определяющим человеческую правду характеров и отношений, стала Людмила Гурченко. Приглашая ее на роль, я, честно говоря, не подозревал, с кем мне предстоит иметь дело. Понимал, что главную роль будет играть замечательная актриса, но что в группе появится атомный реактор, конечно, не предполагал. Поначалу она вела себя тихо. После длительной творческой разлуки предстояла взаимная притирка, понимание, кто чем дышит, кто во что превратился. Первое — необыкновенно радостное — открытие состояло в том, что у Гурченко и у меня оказалось поразительное совпадение мнений, вкусов, взглядов по всем проблемам, касающимся искусства. С самых первых дней возникло абсолютное доверие друг к другу. И вот тут Людмила Марковна, поняв, что не нарвется на самолюбивый отпор с моей стороны, что я умею слушать актера и считаться с ним, развернулась вовсю. Она начала свою разрушительную и в то же самое время созидательную деятельность. Театральные артисты обычно не могут отдавать все свое время и все свои силы работе в кино. Участие в репертуаре, репетиции, вводы в спектакли забирают у актера театра не только время, но и часть творческой активности. Гурченко же, когда снимается, отдает себя целиком фильму, своей роли. В этот период из ее жизни исключается все, что может помешать работе, отвлечь, утомить, забрать силы, предназначенные для съемки. Когда кончается рабочий день, она возвращается домой и заново проигрывает все, что снималось сегодня, и готовится к завтрашней съемке. Каждый день она приходила в гримерную, прощупав, продумав, прочувствовав предстоящую сцену. Она точно знала, в чем драматургия эпизода, каково его место в картине, какие качества героини ей надо здесь проявить, где в тексте правда, а где ложь, Такой наполненности, такой самоотдачи, такого глубокого проникновения в суть своего персонажа я не встречал ни разу. Актерская работа, съемка — это ее религия, ее вера, ее жизнь. Ничего более дорогого, более святого, более любимого для нее не существует. Она живет этим и ради этого. И ее отношение к людям искусства продиктовано тем, как они в свою очередь относятся к искусству. Она не терпит бездарностей, пошляков, приспособленцев, равнодушных ремесленников и лепит им в глаза горькую правду-матку. Отсюда частенько возникают толки о ее несносном характере, разговоры о «звездной болезни», зазнайстве и т.д. Так вот, я, пожалуй, никогда не встречал такой послушной и дисциплинированной актрисы. Она безотказна в работе, исполнительна, всегда готова к бою. Она ни разу не опоздала ни на минуту. Ни разу не впала в амбицию, не раздражалась, не «показывала характер». Если у нее бывали претензии, то только по делу. Все, кто мешал картине, были ее врагами. Все, что препятствовало съемке, вызывало ее гнев. Она живет под высоким напряжением и передает его окружающим. Она, конечно, фанатик в самом лучшем и высоком значении этого слова. Ее главная черта — кипучая, безмерная заинтересованность во всем, что касается создания картины. Обычно артист — автор своей роли. Конечно, с помощью писателя и режиссера. Но Гурченко не только автор своей роли. Ее энергия такова, что она становится соавтором всех создателей. Она — соавтор сценариста, потому что, пропустив через себя написанное, вносит изменения в литературную ткань. Она — соавтор режиссера, потому что заботится не только о себе в сцене, но и о партнерах, о мизансцене, предлагает, как снимать тот или иной эпизод. Она — соавтор оператора, потому что досконально знает свой портретный свет. Она — соавтор композитора, потому что феноменально музыкальна и чувствует современность в музыке. Она — соавтор гримера, потому что разбирается в прическах. Она — соавтор художника по костюмам, потому что умеет сама выдумывать фасоны и бесподобно шить. (Началось это от нужды, а потом превратилось в творчество.) Ее щедрая натура по-царски разбрасывает мысли, идеи, предложения всем авторам съемочного процесса. Она становится соавтором истинным, которого не интересуют притязания на титры — ее заботит только улучшение качества картины. Сама она безупречно владеет профессией и знает все нюансы кинопроизводства, причем иной раз лучше многих специалистов. Ей присущи острый, живой ум, быстрота реакции, хватка, умение стремительно ориентироваться во времени и в пространстве и, самое главное, убежденность и знание, чего именно нужно добиваться. При этом она судит по самым высоким критериям, ненавидя компромиссы и уступки. А какой она партнер! Находясь за кадром, то есть невидимой для зрителя, она подыгрывала Олегу Басилашвили и, помогая мне вызвать у него нужное состояние, плакала, страдала, отдавала огромное количество душевных сил только для того, чтобы партнер сыграл в полную мощь. Эта безудержная трата своей души была невероятным бескорыстием, продиктованным любовью к фильму, где она играла. Сколько я знаю артистов, которые вяло подыгрывают партнерам или же вообще только хладнокровно произносят слова! А сколько терпения и доброжелательства было в ней, когда ее партнерами оказывались артисты или артистки молодые, недостаточно опытные. Она нянчилась с ними с ангельским терпением, передавая им свое умение, заражая их своим талантом. И только одного она не прощала — равнодушия к работе, самоуспокоенности, самодовольства. Тут она сразу же превращалась в фурию. В этой хрупкой женщине живет неукротимый дух, беззаветное стремление к творчеству. Для меня Гурченко служит высочайшим эталоном отношения к искусству, к работе, к жизни. |
ЭЛЬДАР РЯЗАНОВ. Помним и любим!
1. Когда Вы впервые увидели фильм (какой?) Эльдара Рязанова и впечатлились?
2. Какой фильм является для Вас любимым?
3. Что Вы бы хотели сказать об Эльдаре Рязанове и его фильмах?